— Я еще не видел твоего лица.
— Посмотри мой паспорт.
— Ты сам его поизучай, а то будешь спрашивать: «Кто это?», когда пойдешь бриться и увидишь свое новое лицо.
— Успею еще.
Рамазан разговорился. Прежде он не был таким словоохотливым, вероятно это был тот момент, когда он изливал из себя слова, предназначенные для целой недели или месяца, а после он вновь замкнется, будет молчаливо сидеть возле бассейна, поглядывать на барахтающегося в воде Алазаева (он же Мухамад Али) и жмуриться от солнечных лучей.
Прозрачные шторы, сделанные, казалось, из паутины, прикрывали окна. Напиток разливался по телу, разогревая кровь. Алазаев чувствовал, как она пульсирует по венам, проталкивается сквозь тромбы, как крот, роющий нору, или шахтер, вгрызающийся в породу. Тромбы рассасывались.
Он вновь откинулся на спинку кресла, взгляд уткнулся в потолок, но он был не в сравнении менее интересен, чем ночное небо, которое Алазаев видел, когда выходил из пещеры — там, в Истабане. Тратить время на созерцание потолка просто жалко. Алазаев закрыл глаза, прислушиваясь к той музыке, которую выводила кровь в барабанных перепонках.
До недавнего времени деньги, которые у него были, казались чем-то нереальным, непонятным, а теперь, когда он наконец-то осознал, что богат, что сумел скопить состояние, позволяющее ему хорошо жить даже здесь, где понятие «богат» несколько отличается от того значения, которое придают этому слову в тех местах, где родился Алазаев и провел почти все свои годы, за исключением студенческой молодости в Москве, куда попал по разнарядке, причитающейся на его республику, так вот перед ним встала непосильная задача, как эти деньги потратить.
В доме стояла спутниковая антенна. Телевизор показывал несколько десятков каналов. Изредка Алазаев смотрел российские. Он видел разрушенную базу и своих людей.
Эта картина не вызвала у него почти никаких чувств. Он мог помочь опознать трупы, позвонить, написать, сказать, кем они были и как их звали, через интернет. Что-то шевельнулось в его душе, когда из пещеры выносили тело Малика, защемило сердце, но тут же отпустило, так быстро, что он и понять-то не успел, что же это было. Он смотрел на экран отрешенно, будто все происходящее там его не касалось. Он выбросил из своей памяти этих людей, как выбрасывают просеянный песок, из которого уже извлекли песчинки золота или никому не нужный шлак, где уже нет ни грамма металла. Впрочем, эти люди, вернее — то, из чего они состояли, были нужны земле. В качестве удобрений. Не более того.
Чуть позже он понял, почему у него защемило сердце. Задержись он всего на один день — и его обезображенное тело так же извлекли бы из-под камней, а за всем происходящим в лучшем случае наблюдала бы его душа, еще не успевшая попасть в ад. Ему повезло.
Та война, что утихала в Истабане, но никак не могла погаснуть, как огонь, который горит в торфе и, сколько ни поливай его водой, все равно он вырвется где-то наружу опять, пока не перегорит весь торф, была где-то очень далеко. Он не испытывал желания ни участвовать в ней, ни финансировать тех, кто еще пытался что-то изменить. А огонь сам погаснет. Надо подождать немного. Год, два или десять лет, выгорит все, что горит, и тогда война затихнет.
Он понял это только здесь, когда смыл с себя усталость, а вместе с въевшейся в кожу, забившейся в поры грязью стер и мысли о войне. Он не хотел мстить за смерть своих людей. Напротив, он был благодарен за то, что их убили быстро, и подумывал отправить командиру спецотряда, который провел эту операцию, небольшой подарок — стекляшку с глазами оператора, плавающими в прозрачном питательном растворе. Но Кемаль наотрез отказался отдавать их, заявив, что получит за них приличные деньги, а кроме того, на кон поставлена его репутация. Алазаев спорить с ним не стал. Он с облегчением воспринял известие о том, что покушение на президента провалилось. С этой минуты он стал спать спокойнее, а раньше, время от времени, к нему по ночам приходили кошмары, но, возможно, причиной тому была боль под бинтами, а потом она успокоилась, и лишь кожа на лице зудела, так нестерпимо, что хотелось сорвать повязки и расчесать ее до крови, как после комариных укусов. Но если кожа чешется — это хорошо, раны, значит, заживают.
Он попробовал вставить палку в механизм, отсчитывающий время, но она оказалась недостаточно крепкой и сломалась. Он был рад этому. Тогда, оторвавшись от экрана телевизора, он посмотрел на скульптуру Рамазана, казалось сделанную из воска, и сказал.
— Уже второй раз этот репортер благодаря мне становится знаменит. Может, мне рекламой заняться? Пиаром?
Вероятно, он, сам этого не подозревая, произнес заклинание, которое оживило Рамазана.
— Из-за него тебя тоже поминали.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что мы с ним квиты.
— Хочу.
— А тебе он кое-что задолжал.
— Я прощу ему этот долг.
— Ты великодушен.
Рамазан не ответил. Действие заклинания истекло, а Алазаев забыл его и теперь не мог вновь оживить Рамазана. Каждый раз ему приходилось придумывать все новые заклинания, потому что они могли применяться только один раз, а потом становились бесполезными. Но фраза о пластической операции оставалась универсальной.
— Офицер был в зале. Ну тот, что разрушил базу. У меня хорошая память на лица. Он сидел в зале. Но награды ему дать не успели, — сказал Рамазан.
— Неужели все это, вся эта сложная комбинация привела только к тому, что офицеру не дали награду?
— Ты ему все же отомстил.